Сереньким мартовским утром 1787 года прибыл Людвиг в Вену. Город встретил его неприветливо. Серые громады домов презрительно щурились неосвещенными окнами фасадов. Деревья в парках и садах угрожающе вздымали к небу узловатые руки ветвей. На горизонте мрачной тучей нависли горы.
Одинокий и неприкаянный бродил Бетховен по чужому городу, затерянный в каменной чащобе улиц и переулков, среди безучастных людей, равнодушно толкавших его локтями и спешивших по своим делам.
Наконец он дождался того часа, когда, как ему казалось, удобно явиться домой к незнакомому человеку.


Он поднимался по лестнице и чувствовал, как все в нем ходит ходуном. Колотилось сердце, стучало в висках, мелкой дрожью тряслись колени. И чем больше он старался унять дрожь, тем она становилась сильнее.
Он ускорил шаг и, перепрыгивая через ступеньки, обогнал шедшую впереди служанку. Остановился, оглянулся, но ничего , кроме скуки и безразличия, не прочел на ее лице. Слишком много молодых композиторов приходило к Моцарту - он никому не отказывал в поддержке и поощрении, - чтобы служанка обратила внимание на этого угловатого и грубого паренька, с виду неотесанного провинциала.
Она привела его в небольшую комнату и вышла. В комнате стояли клавир, небольшой, хрупкий письменный столик, инкрустированный бронзой, и несколько стульев, мягких, обитых дорогой шелковой тканью. На столе - ни чернильницы, ни пера, ни клочка бумаги, на клавире - ни одной папки с нотами. Видимо, тот, кто работал здесь, не любил открывать свою жизнь взорам других.
В комнате также стоял бильярдный стол. На зеленом сукне желтели шары. На бильярде недавно играли - кончик кия, прислоненного к столу, был покрыт мелом.
Бетховен как вошел, так и продолжал стоять посреди комнаты, охваченный оторопью. И чем настойчивее он пытался прогнать ее, тем сильнее она овоадевала им.
Неловкий, вконец оробевший и растерянный, он не смог себя заставить пожать тонкую и изящную руку, протянутую ему маленьким, юрким человеком, внезапно появившимся в комнате.
Моцарт недоуменно повел плечами и улыбнулся.
Они стояли и молча смотрели друг на друга, разные, непохожие. Тонкое, нежного и мягкого рисунка лицо Моцарта контрастировало с резкими чертами лица Бетховена - квадратной нижней челюстью, тяжелым подбородком, взбугрившимися скулами с беспокойно ворочающимися желваками. Один - открытый, непринужденно приветливый и чуть ироничный; другой - сумрачный, скованный, гневный и жалкий.
Моцарт все так же рукой указал на клавир.
Бетховен сел и заиграл. Сколько он играл, он не помнил. Вероятно, долго. Борьба с волнением, сковавшим его, поглотила все душевные силы, и их не осталось на музыку. Пальцы бегали по клавишам, душа же оставалась неподвижной.
Его остановил стук. Стукнули, столкнувшись, два бильярдных шара. Он поднял глаза. Моцарт стоял с кием в руке и улыбался. На этот раз виновато.
Бетховен вскочил, захлопнул крышку инструмента и двинулся было к двери, но остановился. Уйти ни с чем… ничего не добившись… после того, как предпринято все это путешествие… деньги на дорогу добыты с таким трудом…
Он принудил себя сесть и, не глядя на Моцарта, попросил тему для импровизации. Моцарт подскочил к клавиру, открыл его и одним пальцем простучал несколько нот.
Растерянно и смятенно прозвучали они под руками Бетховена. Грозные аккорды неотвратимо теснили несколько хрупких нот, придавливали их всею своею тяжестью… И тогда, когда они, казалось, уже были сломлены, расплющены, окончательно повержены ниц, вдруг дерзко взметнулся неукротимый, как вырвавшееся на свободу пламя, пассаж. Он рассыпался в вышине мириадом искр - звонких трелей. И в их сияющем венчике встала тема - радостная, ликующая, счастливая.
 Свет пронзил тьму.
Но лишь на миг. Басы тут же обрушились своими страшными ударами. Но тема уже была не та, что вначале. Она возмужала, окрепла и смело кинулась навстречу опасности.
В яростном единоборстве сшиблись непримиримые антиподы - тьма и свет, свет и тьма.  Их борьба ширится, сокрушает все мироздание. Еще немного - и не останется ни победителей, ни побежденных - мир будет ввергнут в хаос…
Звучат аккорды… Один, другой, третий… Пронзительные, режущие ухо, они подобны воплям ужаса…
И наступает тишина… долгая, бесконечная…
А потом из тишины возникает все та же тема. Она хоть и светла, но подернута грустной дымкой устали. В знакомой мелодии слышны отзвуки боли и скорби. Победа далась нелегко. Она потребовала жертв.
Но жизнь берет свое. Жизнь неукротимо стремится дальше, вперед. На фоне бурного и светлого, как журчанье весенних потоков, аккомпанемента вольно плывет знакомая мелодия. Сотканная из света и тепла, она несет с собой ничем не омраченную радость и счастье…
Окончив импровизировать, Бетховен еще с минуту сидел за инструментом, низко опустив голову. Когда он встал со стула, Моцарта в комнате не было. Не поднимая головы, Бетховен понуро двинулся к выходу. Уже стоя в дверях, он обернулся, привлеченный шумом, раздавшимся за его спиной.
В комнату поспешно вошел Моцарт. Когда Бетховен кончил играть, он неслышно выскользнул  из комнаты, а сейчас вернулся, ведя за собой несколько друзей.
- Обратите внимание на этого паренька, - торопливо проговорил Моцарт, указывая пальцем на Бетховена. - Со врменем о нем заговорит весь мир!
СТАРЫЙ ПОВАР
(рассказ дан в сокращении)
В один из зимних вечеров 1786 года на окраине Вены в маленьком деревянном доме умирал слепой старик   бывший повар графини Тун. Вместе с поваром жила его дочь Мария, девушка лет восемнадцати. Все убранство дома составляли кровать, хромые скамейки, грубый стол, фаянсовая посуда и, наконец, клавесин   единственное богатство Марии.
Клавесин был такой старый, что струны его пели долго и тихо в ответ на все возникавшие вокруг звуки. Повар, смеясь, называл клавесин “сторожем своего дома”. Никто не мог войти в дом без того, чтобы клавесин не встретил его дрожащим, старческим гулом.
Когда Мария умыла умирающего и надела на него холодную чистую рубаху, старик сказал:
  Я всегда не любил священников и монахов. Я не могу позвать исповедника, между тем мне нужно перед смертью очистить совесть.
  Что же делать?   испуганно спросила Мария.
  Выйди на улицу,   сказал старик,   и попроси первого встречного зайти в наш дом, чтобы исповедать умирающего. Тебе никто не откажет.
  Наша улица такая пустынная…   прошептала Мария, накинула платок и вышла.
Мария долго ждала и прислушивалась. Наконец ей показалось, что вдоль ограды идет и напевает человек. Она сделала несколько шагов ему навстречу, столкнулась с ним и вскрикнула. Человек остановился и спросил:
  Кто здесь?
Мария схватила его за руку и дрожащим голосом передала просьбу отца.
  Хорошо,   сказал человек спокойно.   Хотя я не священник, но это все равно. Пойдемте.
Они вошли в дом. При свече Мария увидела худого маленького человека. Он сбросил на скамейку мокрый плащ. Он был одет с изяществом и простотой   огонь свечи поблескивал на черном камзоле, хрустальных пуговицах и кружевном жабо.
Он был еще очень молод, этот незнакомец. Совсем по-мальчишески он тряхнул головой, поправил напудреный парик, быстро придвинул к кровати табурет, сел и, наклонившись, пристально и весело посмотрел в лицо умирающему.
  Говорите!   сказал он.   Может быть, властью, данной мне не от бога, а от искусства, которому я служу, я облегчу ваши последние минуты и сниму тяжесть с вашей души.
  Я работал всю жизнь, пока не ослеп. А кто работает, у того нет времени грешить. Когда заболела чахоткой моя жена   ее звали Мартой   и лекарь прописал ей разные дорогие лекарства и приказал кормить ее сливками и винными ягодами и поить горячим красным вином, я украл из сервиза графини Тун маленькое золотое блюдо, разбил его на куски и продал. И мне тяжело теперь вспоминать об этом и скрывать от дочери: я ее научил не трогать ни пылинки с чужого стола.
  А кто нибудь из слуг графини пострадал за это?   спросил незнакомец.
  Клянусь, сударь, никто,   ответил старик и заплакал.   Если бы я знал, что золото не поможет моей Марте, разве я мог бы украсть!
  Как вас зовут?   спросил незнакомец.
  Иоганн Мейер, сударь.
  Так вот, Иоганн Мейер,   сказал незнакомец и положил ладонь на слепые глаза старика,   вы невинны перед людьми. То, что вы совершили, не есть грех и не является кражей, а наоборот, может быть зачтено вам как подвиг любви.
  Аминь!   прошептал старик.
  Амин!   повторил незнакомец.   А теперь скажите мне вашу последнюю волю.
  Я хочу, чтобы кто-нибудь позаботился о Марии.
  Я сделаю это. А чего вы еще хотите?
Тогда умирающий неожиданно улыбнулся и громко сказал:
  Я хотел бы еще раз увидеть Марту такой, какой встретил ее в молодости. Увидеть солнце и этот старый сад, когда он зацветает весной. Но это невозможно, сударь. Не сердитесь на меня за эти глупые слова. Болезнь, должно быть, совсем сбила меня с толку.
  Хорошо,   сказал незнакомец и встал.   Хорошо,   повторил он, подошел к клавесину и сел перед ним на табурет.
  Хорошо!   громко сказал он в третий раз, и внезапно быстрый звон рассыпался по дому, как будто на пол бросили сотни хрустальных шариков.
  Слушайте,   сказал незнакомец.   Слушайте и смотрите.
Он заиграл. Мария вспомнила потом лицо незнакомца, когда первый клавиш прозвучал под его рукой. Необыкновенная бледность покрыла его лоб, а в потемневших глазах качался язычок свечи.
Клавесин пел полным голосом впервые за многие годы. Он наполнял своими звуками не только дом, но и весь сад.
  Я вижу, сударь!   сказал старик и приподнялся на кровати.  Я вижу день, когда я встретился с Мартой, и она от смущения разбила кувшин с молоком. Это было зимой, в горах. Небо стояло прозрачное, как синее стекло, а Марта смеялась. Смеялась,   повторил он, прислушиваясь к журчанию струй.
Незнакомец играл, глядя в черное окно.
  А теперь,   спросил он,   вы видите что-нибудь?
Старик молчал, прислушиваясь.
  Неужели вы не видите,   быстро сказал незнакомец, не переставая играть,   что ночь из черной сделалась синей, а потом голубой, и теплый свет уже падает откуда-то сверху, и на старых ветках ваших деревьев распускаются белые цветы… А небо делается все выше, все синей, все великолепнее, и стаи птиц уже летят на север над нашей старой Веной.
  Я вижу все это!   крикнул старик.
Тихо проскрипела педаль, и клавесин запел торжественно, как будто пел не он, а сотни ликующих голосов.
  Открой окно, Мария,   попросил старик
Мария открыла окно. Холодный воздух ворвался в комнату. Незнакомец играл очень тихо и очень медленно.
Старик упал на подушки, жадно дышал и шарил по одеялу руками. Мария бросилась к нему. Незнакомец перестал играть. Он сидел у клавесина не двигаясь, как будто заколдованный собственной музыкой.
Мария вскрикнула. Незнакомец встал и подошел к кровати. Старик сказал задыхаясь:
  Я видел все так ясно, как много лет назад. Но я не хотел бы умереть и не узнать… имя. Имя!
  Меня зовут Вольфганг Амадей Моцарт,   ответил незнакомец.
Мария отступила от кровати и низко, почти касаясь коленом пола, склонилась перед великим музыкантом. (стр. 89 “Великие музыкальные имена”)
Две встречи в эти годы произвели на Листа неизгладимое впечатление. Первая из них   с Паганини. Странные слухи предшествовали приезду в Париж великого скрипача. Газеты писали о том, что за убийство он был приговорен к пожизненному тюремному заключению; что в течение нескольких лет, проведенных в тюрьме один на один со скрипкой, он научился играть так, как невозможно играть простому смертному, не прибегая к помощи дьявольских сил. Из уст в уста передавалась молва о том, что Паганини калечит инструменты старинных итальянских мастеров, чтобы заставить их издавать необычные звуки; что он шарлатан, заядлый картежник, проигравший в карты замечательную скрипку Гварнери…
Приезд Паганини не только взбудоражил общественное мнение. Он испугал многих скрипачей, концертировавших в Париже. Кто будет посещать их концерты теперь, когда появился генуэзский волшебник?! По странной случайности или   кто знает?   по молчаливому сговору, в течение целой недели Паганини не мог снять зала для концерта. И только 9 марта 1831 года в переполненном зале Гранд-Опера состоялось его первое выступление. В этот вечер итальянский маэстро заставил замереть в немом восхищении столицу мира, город, который, казалось, ничто и никто не могут удивить. Это был не успех, не триумф, а неимоверный, ни с чем не сравнимый взрыв восторга. Покоренный Париж распростерся у ног Паганини.
Лист тоже пришел в Гранд-Опера и слушал, как зачарованный, молча, исступленно. После концерта долго бродил по ночному Парижу, как тогда, в вечер трагического разрыва с Каролиной, думал упорно, беспощадно оценивая себя новой, паганиниевской меркой. Он знал, верил, что в нем таится много нераскрытых сил. Он может творить с безудержной мощью великого итальянского кудесника. И он начинает работать еще напряженнее, с неистовым упорством, как одержимый, днем и ночью, не ведая покоя, не зная устали.
“Уже четырнадцать дней,   пишет Лист одному своему ученику,   мой ум и мои пальцы работают как двое каторжников. Гомер, Библия, Платон, Локк, Байрон, Гюго, Ламартин, Шатобриан, Бетховен, Бах, Гуммель, Моцарт, Вебер   все вокруг меня. Я изучая их, я думаю о них, я проглатываю их с быстротой огня. Кроме того, я играю по четыре-пять часов в день упражнения… Ах! Если я не сойду с ума, то ты найдешь во мне опять художника! Да, художника, которого ты требуешь, художника, каким он теперь должен быть. “И я тоже художник!”   воскликнул Микеланджело, когда впервые увидел шедевр искусства. Твой друг, как он ни мал и ни жалок, вспоминает непрестанно эти слова великого человека, после недавнего выступления Паганини”. (стр. 42, “Лист”)